В.В. Малявин
Китай в XVI-XVII веках. Традиция и культура.
// М.: «Искусство». 1995. 288 с. ISBN 5-210-00308-6 («Эпоха – Быт – Искусство»)
[ аннотация на обороте обложки: ]
В этой книге рассказывается о художественной культуре, общественном сознании, быте Китая в XVI-XVII вв. как свидетельствах высшего, завершающего этапа развития традиционной китайской цивилизации. То было время, когда искусство и весь жизненный уклад старого Китая обрели наиболее полное и утончённое выражение.
Цивилизация Китая убедительнее всего говорит о себе не столько отдельными идеями или шедеврами, сколько последовательностью стиля, подобной органичному и свободному росту живого существа. Секрет единства искусства и жизни, духа и быта в китайской традиции — это осознание символической природы реальности, умение воспринять жизнь как интимное таинство. В книге на примере самых разных искусств — живописи, каллиграфии, архитектуры, садово-паркового искусства, театра, скульптуры — выявляется внутреннее единство художественного канона Китая, а также противоречия, определившие его историческую судьбу.
Оглавление
Разбитое зеркало, или Пространство культуры. — 9
Путь сердца: жизнь «Сокровенного Человека». — 52
Глубина знаков… — 121
…И бездна без глубины. — 159
Рай безыскусен. — 191
Лики и блики. — 233
Среди потерянных следов (Вместо заключения). — 272
Примечания. — 278
Предметный указатель. — 279
Список иллюстраций [1-175]. — 281
Summary. — 286
Введение. ^
Памяти Владимира Гоголева.
Великие цивилизации подобны гениальным людям: в их достижениях есть что-то безошибочно самобытное, неопровержимое, убедительное без стремления убедить — то, что когда-то коротко и ёмко называли судьбой. И, что бы ни привлекало в их наследии современного человека, он будет интересоваться загадкой их судьбы, размышлять над ней, учиться у неё. Была своя судьба и у традиционной цивилизации Китая. Пронизывая незримой нитью многовековую толщу времён, связывая воедино, казалось бы, очень разные явления, она определила стилистическую цельность китайской культуры, её неуловимо неповторимое лицо, её неумирающие, нескончаемо плодотворные корни.
В этой книге рассказывается о том, как судьба китайской цивилизации преломлялась в её истории или, говоря точнее, как история китайской культуры претворялась в её судьбу. Автор обратился к свидетельствам искусства, литературы, философии Китая XVI-XVII вв. — наиболее примечательного с избранной им точки зрения периода китайской истории, а само понятие исторической эпохи берётся им сразу в двух значениях: эпоха как внутренне однородный, законченный исторический этап и эпоха как «эпохальное событие», поворотный пункт исторического движения. Надо признать, что совмещение двух столь несходных подходов к истории даётся не без издержек. Профессиональные китаеведы будут, вероятно, удивлены тем, что в качестве отдельной эпохи здесь выделены именно XVI и XVII столетия. Ведь по традиции в китаистике принято членить историю Китая по династиям, а указанный период охватывает последние десятилетия царствования династии Мин (1368-1644) и начало правления сменившей её династии Цин. Конечно, традиционная периодизация китайской истории не лишена основания, особенно применительно к истории китайского искусства. Читатель встретит в этой книге выражения «минское общество», «минская живопись» и т.д., а также попытки определить стилевое и мировоззренческое единство китайской культуры минского времени. Однако автор ставил перед собой и более широкую задачу: показать, как в общественном сознании и искусстве тогдашнего Китая отобразились существеннейшие особенности китайской традиции. А это уже вопрос не просто хронологии, но и внутренней логики развития культуры.
«Вещи, достигнув своего предела, претерпевают превращения», — говорили древние китайские учителя. Новшества в Китае XVI-XVII вв. словно обозначили высшую точку, предел истории древнейшего государства Восточной Азии. Слово «предел» в данном случае требует некоторых размышлений. Историки — если оставить в стороне смутные догадки О. Шпенглера — почти не задумываются над тем, какие изменения претерпевают общества, когда они не просто гибнут или переходят в новое состояние, а достигают завершения своего развития, когда общества преображают себя в определённый общественный тип, сами себя определяют и оценивают и потому ищут себя в прошлом, вольно и невольно отстраняясь от него.
В Китае того времени мы застаём необычайно устойчивый, до мелочей продуманный и эстетически переработанный быт, цельное и последовательное миросозерцание, сложный, но прочный сплав художественных стилей. Необыкновенное обаяние и не менее поразительное стилистическое единство китайского искусства — это результат не только глубокого проникновения китайских мастеров в природу вещей, их виртуозного
(5/6)
владения и материалом, и своими техническими средствами, но прежде всего их искреннего и безупречного доверия к жизни во всём её разнообразии; доверия, воспитывавшего безукоризненный художественный вкус, если угодно — художественный такт. Однако для Китая то было также время драматических перемен как в облике культуры, так и, главное, в самом качестве культурного самосознания. Теперь критическому рассмотрению было подвергнуто само существо традиции, и не только мудрость предков, но и сами способы воспроизводства культуры, самый смысл творчества стали проблемой. Как судить ту эпоху? Её глубочайшие прозрения заключали в себе и наиболее очевидные свидетельства ограниченности миросозерцания, её взрастившего. В ней с равным правом можно видеть и славу одной из величайших цивилизаций мира, и признаки её старческого увядания.
Вероятно, превращение материала культуры в стилистически выдержанный культурный тип может осуществляться разными путями. Случилось так, что «само-типизация» традиционной китайской культуры имела своим предметом не тот или иной отвлечённый образ человека, не ту или иную идею реальности, а, скорее, сам предел понимания — непроницаемую для постороннего взора, неизменно интимную глубину человеческого бытия, которая даёт жизнь традиции. Ибо традиция есть нечто непосредственно передаваемое и, следовательно, нечто изначально присутствующее, но всегда заданное пониманию, нечто данное прежде всего, но постигаемое после всего. Оттого законом духовной традиции Китая стало не высветление и овладение, а сокрытие и следование потаённо-глубинному течению жизни; следование равнозначное не-обладанию и, значит, освобождению от всего внешнего, лишнего, обманчивого. Здесь выявляется ещё одно (подмеченное М. Хайдеггером) значение понятия эпохи, которое сближает его с термином «эпохе́» в смысле воздержания от суждения, сохранения в тайне, «длящейся сокровенности». Эпоха оказывается способом сокрытия вездесущей и потому неутаимой реальности; она разворачивается перед нами радужными переливами цветов солнечного спектра, скрывающих (но и выдающих) своим присутствием чистый свет. В потаённом свете эпохи-эпохе́ реальность предстаёт собственным отблеском, тенью, сообщающей о подлинности Вечного Отсутствия; она получает статус декора, самоотстранённого или, лучше сказать, превращённого бытия, которое, однако, вполне самодостаточно и в качестве украшения являет собой красоту мира. Эта подлинно художественная реальность кажется сокрытой только потому, что она равнозначна поверхности без глубины, предельной обнажённости мира, взятого как целое. Разве не сказал Аристотель, имея в виду именно природу света, что людям свойственно менее всего замечать как раз наиболее очевидное?
Литература и в особенности искусство Китая XVI-XVII вв. — утончённейший продукт символизма Вечного Отсутствия. Им свойственны безупречный вкус и целомудрие духа, которые требуют от художника побороть соблазн какой бы то ни было броскости и показывать своё искусство, скрывая его. Оттого в них не так-то просто выделить привилегированные символы или понятия, которые позволили бы сформулировать творческое кредо китайских мастеров, составить некий «оптимальный» образ китайской культуры. Традиция в Китае не даёт удобных точек отсчёта, не подсказывает лёгких путей познания её мудрости. Она поверяет свои секреты в дразнящих мысль афоризмах, она находит себя в как бы нечаянно родившихся шедеврах, в ней творческая оригинальность облечена в чеканную, отточенную веками форму, серьёзность исповеди свободно изливается в украшательство арабески. Какой странный и все же нисколько не надуманный, глубоко
(6/7)
жизненный союз! Он оправдывается не отвлечёнными идеями и принципами, а искренностью сознательного и ответственного отношения к жизни. Он проистекает, конечно, не из легкомыслия или равнодушия к истине, а из особой, притом требующей немалого мужества принципиальности, полагающей, что случай — перст судьбы и что человек может и должен принять сполна всё дарованное ему.
Специалисты хорошо знают, как трудно определить по существу исторический путь Китая. С одной стороны, очевидны различия в облике китайской культуры различных эпох, постоянная готовность китайского художника искать новое и заново определять своё отношение к миру. С другой стороны, нет, кажется, ни одного новшества в китайской истории, которое не восходило бы к заветам древних и не вписывалось бы с удивительной, поистине музыкальной точностью в общий строй китайской цивилизации. В Китае всегда всё «уже было» и всё подлежало, если воспользоваться одной из формул традиции, «каждодневному обновлению».
Многие авторы, пишущие о наследии старого Китая, благоразумно обходят эту дилемму. Одни просто следуют традиционной периодизации, как будто представления китайцев о самих себе сами себя объясняют. Другие столь же некритически оперируют западными понятиями, ведя читателя по накатанной колее европейской историографии, но, увы, слишком часто вдалеке от самобытных путей китайской культуры. В обоих случаях поверхностная понятность изложения грозит заслонить и подменить собой истинное понимание. Последнее же станет возможным тогда, когда мы всерьёз воспримем истинные посылки традиции, которая утверждает, что всякое бытие держится своей противоположностью и отец воистину продолжается в сыне, что мысль есть отклик на бездну немыслимого и подлинная цена мгновенного впечатления — вечность, что человек может быть достоин своей судьбы.
Традиция в Китае до конца прошла свой путь развития, свершила свою судьбу. Её постоянство завершилось в неисчерпаемой конкретности жизни, в типизации, уводящей к неизбывности нетипического. Этот исход китайской традиции невозможно описать в принятых на Западе категориях истории «духовной культуры» по той простой причине, что китайская мысль, никогда не отрывавшая мысль от бытия, разум от чувства, не знала ничего подобного умозрительной «истории духа». В средневековом Китае даже не было ни институтов, ни социальных групп, добивавшихся подчинения традиции рациональным постулатам, той или иной системе идеологии. Столь же ограниченным применительно к Китаю остаётся и модный ныне противоположный, так сказать «археологический», взгляд на культуру, предполагающий признание первичным фактом культуры её материальные памятники, вещи как таковые. Китай — это не Тибет и даже не Япония, его традиционному укладу жизни чужды сознательный консерватизм, приверженность форме ради формы. Сама идея «материальных остатков» культуры показалась бы людям старого Китая нелепой и даже унижающей достоинство человека. В китайской традиции вещь, заслуживающая человеческого внимания, всегда обладает эстетической ценностью, предстаёт следом души, имеет безошибочно узнаваемый внутренний образ. Её присутствие интимно человеку, но это интимность чарующей и поучительной легенды, которая открывает нам неведомые, новые миры.
Девиз китайской традиции: дух и быт. Кристаллизация вечнотекучего духа в вечном бытии и рассеивание вещей в духовных токах жизни. Взаимная проекция небесной пустоты и земной тверди. И язык этой традиции символичен по своей сути: он всегда указывает на нечто другое — неведомое, но интимное. Этот язык, согласно традицион-
(7/8)
ной формуле, подобен «ветру и волнам»: он переменчив, как все дуновения и потоки мира, но он взывает к человеку и следует за ним с мягкой настойчивостью ветра, наполняющего небесный простор, и волн, накатывающихся на морской берег. Он не перестаёт быть и пронизывает нас, даже когда мы — как и бывает обычно — не замечаем его присутствия, забываем о нём. Он есть вестник непроизвольного динамизма бытия и свободных превращений сознания.
Предметом данной книги является не чистая мысль, ищущая основания в самой себе, и не чистая объективность вещей, отчуждённых от человека, а символизм китайской культуры XVI-XVII вв. как свидетельство завершения традиционного мировосприятия. Здесь не место вдаваться в истолкование символической реальности. Символ — вещь, во всяком случае, практическая, ценная своей эффективностью, а пытаться его расшифровать, познать, сделать полностью прозрачным — верный способ его умертвить. Отметим только, что основное внимание в книге уделено связи процесса символизации с типологией художественной культуры позднесредневекового Китая и в конечном счёте — опосредующей роли символизма как духовной практики, утверждающей «вездесущую предельность» всего бытийствующего. Поэтому нам предстоит в особенности уяснить значение того поразительного факта, что стилистическое единство художественной культуры Китая в пределе его развёртывания предстает неистощимым богатством разнообразия. Это означает, помимо прочего, что символическая реальность потому именно и символична, что она не есть какое бы то ни было «явление». Не будучи ни историей, ни простой данностью вещи, она представляет собой полноту существования, которая приоткрывается в игре неслиянности и нераздельности присутствия и отсутствия, в загадке перевёрнутых образов действительности: сна, повествующего о яви, анонимности, возвещающей о всебытийности человека.
Сформулированные таким образом задачи данного очерка позволяют избежать этнографически полного описания быта и искусства в Китае XVI-XVII вв. Герой этой книги — человек, свидетельствующий о символической полноте, а значит, Человек Творящий в его неизменно разных, никогда не повторяющихся преломлениях, то есть тот, кто постигает предельность (саму по себе нескончаемую) своего существования, собирает несоединимое и живёт в бесчисленном множестве жизненных миров. Конечно, не только таков человек, наблюдаемый в реальной истории. Но только такой человек может быть воистину интересен, потому что он неисчерпаем. Только такой человек воистину подлинен, ибо он воплощает бесконечную глубину человеческого сердца. Желая опознать его неведомый лик, мы развенчиваем экзотическое, надуманно-необычное, чтобы восстановить в своих правах истинно творческое и чудесное в своей вечной новизне. Мы заново открываем мир как символ полноты человеческого присутствия, которое есть «всё во всём и ничто в чём-нибудь».
наверх
|